Я резко захлопываю блокнот.
Рука у меня снова дрожит, и на сей раз я не могу совладать с ней. Теперь дрожь исходит откуда-то изнутри меня, от глубокого осознания того, что именно я держу в руках. Дневник не о том, что происходило с ней здесь. Он не имеет отношения ни ко мне, ни к Кенту, ни к кому бы то ни было. Этот дневник — хроника дней, проведенных ею в сумасшедшем доме.
И вдруг этот маленький потертый блокнотик становится мне дороже всего на свете.
Глава 10
Сам не знаю, как мне удается так быстро добраться до своих апартаментов. Мне лишь известно, что я захлопнул дверь в спальню, открыл дверь в кабинет и заперся там изнутри. И вот я сижу за столом, отодвинув бумаги и секретные донесения, уставившись на истертую обложку блокнота, который читаю с леденящим ужасом. В этом дневнике есть что-то очень личное. Создается впечатление, что его листы связаны между собой чувствами бесконечно одинокого человека и наиболее страшными моментами его жизни. Она писала все это в самые тяжкие моменты своей недолгой семнадцатилетней жизни, и я думаю, что мне удастся то, чего я всегда хотел.
Заглянуть в ее мир.
И хотя напряженное ожидание буквально убивает меня, я вдруг очень остро ощущаю, каким горьким может быть разочарование. Я отчего-то теряю уверенность в том, что мне хочется познать ее мир. И все-таки хочется. На все сто.
Я медленно открываю блокнот и переворачиваю страницу. День третий.
Сегодня я начала кричать.
Эти четыре слова ранят меня больнее всего на свете.
Моя грудь вздымается, мне трудно дышать. Но я заставляю себя читать дальше.
Очень скоро я понимаю, что в записях нет никакой упорядоченности. Похоже на то, что она опять начала сначала, когда странички кончились и она убедилась, что свободного места больше нет. Тогда она стала писать на полях и поверх старого текста мелким, почти нечитаемым почерком. Повсюду нацарапаны какие-то числа, иногда одно из них встречается множество раз. Частенько одно и то же слово написано, зачеркнуто, обведено кружком и подчеркнуто. Почти на каждой странице перечеркнутые предложения и целые абзацы.
Одним словом — полный хаос.
У меня сжимается сердце, когда я понимаю, что ей пришлось пережить. В свое время я строил догадки насчет того, какие страдания она испытывала, будучи запертой в жуткой полутемной клетке. Но, убедившись в этом воочию, я уже жалею о том, что оказался прав.
И теперь, даже прилагая все силы к тому, чтобы прочесть ее записи в каком-то хронологическом порядке, я убеждаюсь, что не могу разгадать метод, с помощью которого она все нумеровала. Разобраться в системе, на которой построен дневник, под силу только ей одной. Я могу лишь листать блокнот и выискивать наиболее связные куски текста.
Мой взгляд замирает на одном из фрагментов.
Как это странно — никогда не знать покоя. А лишь знать, что, куда бы ты ни шел, тебе негде укрыться. Что боль может в любой момент обрушиться на тебя. Я никогда не чувствовала себя в безопасности: ни выходя на улицу, ни все 14 лет, что я прожила дома. Психушка каждый день убивает людей, этот мир уже научил меня страху, а мой дом — по-прежнему то место, где отец каждую ночь запирал меня в комнате, а мать беспрестанно орала на меня, потому что я чудовище, которое ей приходится растить.
Она всегда говорила, что все дело в моем лице.
Есть в моем лице что-то такое, повторяла она, чего она на дух не переносила. Что-то в моих глазах, в том, как я смотрела на нее, что-то в самом факте моего существования. Она всегда кричала, чтобы я не смотрела на нее. Как будто бы я брошусь на нее. «Не смотри на меня!» — визжала она. Не смотри, и все тут.
Однажды она засунула мою руку в горящий камин.
Просто посмотреть, загорится ли она. Просто проверить, нормальная ли у меня рука, сказала она.
Мне было тогда 6 лет.
Я запомнила это, потому что у меня был день рождения.
Я швыряю блокнот на пол.
И тут же вскакиваю, пытаясь унять лихорадочно бьющееся сердце. Я запускаю руку в волосы. Как мне близки эти слова, как знакомы. История ребенка, над которым издевались родители. Запертого и забытого. Как все это мне знакомо.
Я никогда в жизни не читал ничего подобного. Такого, что пробирало бы меня до глубины души. И я знаю: не надо было это читать. Каким-то образом я осознаю, что мне это не поможет, ничему меня не научит, не даст мне никаких зацепок по поводу того, где она могла скрыться. Я лишь знаю, что сойду с ума, если продолжу чтение.
Но я не могу ничего с собой поделать и снова тянусь к дневнику.
Опять открываю его.
Сошла ли я с ума?
Случилось ли это?
— Как я об этом узнаю, и узнаю ли?
Переговорное устройство вдруг издает пронзительный визг, так что я чуть не падаю со стула и хватаюсь за стену. Дрожь в руках не унимается, на лбу выступает испарина. Перевязанную руку нестерпимо жжет, а ноги делаются ватными. Мне приходится собрать в кулак всю свою волю, чтобы мой голос звучал обыденно, и нажимаю кнопку.
— Что такое? — недовольно спрашиваю я.
— Сэр, я хотел узнать, все ли у вас… то есть построение, сэр, если, конечно, я не перепутал время… Прошу простить, что побеспокоил…
— Бога ради, Делалье, — отвечаю я как можно более спокойным голосом, — перестаньте наконец извиняться. Уже иду.
— Слушаюсь, сэр, — говорит он. — Благодарю вас, сэр.
Я отпускаю кнопку.
Затем беру блокнот, сую его в карман и иду к двери.
Глава 11
Я стою на краю помоста, возвышающегося над плацем, и смотрю на тысячи лиц, глядящих на меня немигающими глазами. Это мои солдаты. Они стоят в шеренгах по одному, одетые в повседневную форму. Черные рубашки, черные брюки, черные ботинки.
Без оружия.
У каждого стиснутый кулак левой руки прижат к сердцу.
Я делаю над собой усилие, чтобы взять себя в руки и сосредоточиться, но мои мысли упорно возвращаются к лежащему в кармане блокноту. Он жжет мне кожу и манит к себе своими тайнами.
Я сам не свой.
Мои мысли опутаны словами, которые мне не принадлежат. Я делаю резкий вдох, чтобы сбросить висящую перед глазами пелену, и сжимаю и разжимаю кулак.
— Сектор 45! — обращаюсь я к застывшим солдатам, говоря прямо в сетку микрофона.
Они одновременно делают резкое движение, опустив левую руку и прижав стиснутый кулак правой к груди.
— Сегодня я решил уведомить вас о нескольких недавних событиях, — продолжаю я. — Результат одного из них вы все видите.
Я показываю на свою раненую руку. Внимательно вглядываюсь в их слишком уж бесстрастные лица.
Я вижу их подлые мысли как на ладони.
Они считают меня кем-то вроде безумного ребенка. В них нет ни уважения ко мне, ни верности. Они огорчены тем, что я стою перед ними. Они испытывают злобу и даже отвращение, оттого что моя рана оказалась не смертельной.
Но они смертельно боятся меня.
И это все, что мне требуется.
— Я был ранен, — объявляю я, — во время преследования двух перебежчиков. Рядовые Адам Кент и Кенджи Кисимото спланировали побег с целью похищения Джульетты Феррарс, недавно переведенной в Сектор 45 и представляющей для нас чрезвычайную ценность. Они обвиняются в незаконном захвате и удержании мисс Феррарс. Однако, что куда более важно, они признаны виновными в измене Оздоровлению. При обнаружении они будут немедленно уничтожены.
Я еще раз убеждаюсь в том, что ужас — одно из наиболее ярко проявляющихся чувств. Даже на каменном лице солдата.
— Во-вторых, — продолжаю я, на сей раз чуть медленнее, — с целью стабилизации обстановки в Секторе 45, предотвращения волнений среди гражданского населения и для нейтрализации последствий недавних происшествий к нам на базу прибыл Верховный главнокомандующий Оздоровления. Это произошло, — обращаюсь я к ним, — почти тридцать шесть часов назад.